Тишь - Страница 4


К оглавлению

4

— Базар свою цену установляет… узял да уважил… Точно жук жужжит — густо, резонно, деловито. И, как звон певучий пустого ведра, по которому шаловливо откалывают дробь неугомонные ребячьи пальцы, женский голос бойко звенит в ответ с веселым изумлением:

— Две чашки? За копейку? Поди, пожалуйста, возьми за копейку!

— И очень слободно!

— Не покупатели, а глазолупы! Барыша даете — от лаптей голенищи…

Гнедой мерин с острой спиной, со старой сиделкой, съехавшей на бок, достает и обгрызает клен на палисаднике. Максим Семеныч лениво говорит:

— Тетка! эй! отверни лошадь-то…

Но звонкоголосая баба, окруженная оравой парней-зубоскалов, не слышит. На телеге у нее в мешках и в пологе — мелкие груши-кислицы, цена — восемь копеек за ведро.

— Тебе сколько, бабушка?

— Да у нас семья…

— Бери больше! Фрухта дешевая, Гусподь зародил. Я, бабушка, тебе сверху не буду ссыпать… зачем же я буду ссыпать?

Васька Танцур, печник, бывший года полтора почтальоном, теперь пьяница и забулдыга, приятельским жестом сдергивает с курчавой головы картузишко с пуговицей и весело приветствует Максима Семеныча.

— А к чему эта вещь идет?

Он оттопыренным большим пальцем пренебрежительно, через плечо, кивает на бабу в красном и ее дешевые груши. Голос из толпы парней бросает:

— Человек, как говорится, не свинья, все съисть!..

— Толкушники! — кричит на них баба, — собрались тут!..

Угрожающим, кокетливым жестом замахивается деревянной чашкой. Ребята гогочут.

— Сердитая!..

— Сердита — давно не бита!..

— Тут спрашивается резонно: к чему эта вещь идет? Какая от ней польза? — Васька пренебрежительно мотает головой на груши, — Ума ли прибавится? или здоровья? или развязки?

— Вот уж толкушник-то!.. уйди к мерину под хвост!..

Весело ржет толпа, сгрудившаяся возле телеги. Жужжит базар, погромыхивает, дребезжит, ворчит глухо, многоголосо, как далекий прибой. Кружат, колышутся, толкутся армяки, кофты, пиджаки, рубахи. Расходятся, сходятся, сплетаются в пестрый узел, плотным затором стоят на дороге. Не пройти, кажется, никому. Но вот раздались в стороны, расступились: проходит милейший Ардальон Степаныч, пристав Болтышков, коротенький, шарообразный господин, мягкий, малиново-зыбкий, как желе, весь из подрумяненных колобков и кренделей, плотно обтянутых тужуркой защитного цвета. Внимательно, благосклонным взглядом, смотрит на бабу в красной кофте, на ворох груш, сердито-взыскательным — на веселую группу парней. Приподымаются кое-где картузы. Васька Танцур изогнулся с нагло-почтительным видом и, помахивая своим выгоревшим шлычком, запачканным глиной, — сразу видно, что печник по профессии — приветствует фамильярным голосом:

— Вашему благородию!.. С праздничком вас, с воскресным днем-с!..

Не отвечая на поклоны и приветствие, пристав медлительным, хозяйским шагом подвигается вперед. Короткие ноги в сапогах, похожих на ведра, больше тыкаются в стороны, чем вперед, руки назад заложены, фуражка лихо сдвинута набекрень и розово-сизый затылок мягким валом лег на потемневший воротник тужурки.

Увидел Максима Семеныча, приятельски дернул головой, свернул к крыльцу.

— Какая память, черт ее… где раз поел, туда и тянет…

Присел рядом — на верхней ступеньке, снял фуражку, обмахнул розовую лысину, шумно пыхнул ноздрями и добавил:

— Тепло. Ну, как живем?

Максим Семеныч протянул кожаный, обтертый портсигар и лениво, держа в зубах папиросу, промычал обычное:

— Помалу.

Закурили. Уперлись одинаково локтями в колени, задумались, сами не зная о чем.

— А вы? — уронил вяло, нехотя Максим Семеныч.

— Тоже не спеша…

Говорить не о чем — все переговорено: каждый день встречались. Серьезными, вдумчивыми глазами глядели на пеструю зыбь базара, слушали — где-то визжал связанный поросенок, прорезая жужжание толпы резкими звуками бессильного отчаяния, — взрывами раскатывался хохот парней около бабы в красной кофте и, когда падал, доносились обрывки шутовских речей Васьки Танцура, потешавшего толпу:

— Три вещи есть на свете самые вредные — водка, табак, бабы… Немножко попробуешь — еще просишь…

Было все обычное, знакомое, приятно усыпляющее бездумностью и неизменным повторением, как каждодневный свет солнца, ласково греющий, крик грачей и звон колокола.

— А у меня шестая дочь поступила в гимназию, — сказал Болтышков и стыдливо улыбнулся.

Максим Семеныч покачал головой:

— Д-да… это — номер…

— Платьице, фартучек, панталончики… книжки… за правоучение… — Пристав сделал неопределенный жест папироской. — Ведь пять штук! Одной обуви — пять пар ботинок… Вот и раскидываю: где бы да как бы?.. Занятие, так сказать, психологическое… Восемь девок, один я… Лесенка — ничего себе…

Пристав жил один, на холостом положении, а семью переселил в город — так дешевле было учить детей. У него, в самом деле, было восемь дочерей, и лишь одна была пристроена — учительницей в церковной школе. Остальные — учились. Мудрено было изворачиваться, но он умел. И даже с тела не спадал в тугих обстоятельствах, всегда был игрив и наклонен к легкомыслию.

— Аккуратненькая бабочка-то… из Безыменки, должно быть…

Ардальон Степаныч мигнул бровью в сторону бабы в красной кофте, около которой гоготали парни. Маленькие, светлые глазки его заиграли глянцем.

Максим Семеныч затянулся, выпустить дым и, понимая с полуслова собеседника, сказал не спеша, обдуманно и серьезно:

— Адвокат нужен…

— С адвокатами — нет! будь они прокляты! — быстро замотал головой пристав, собрав к переносице вылинявшие желтые брови.

4