— Мм… добро? А если мне интереснее зло? — в ленивой полудреме промычал Максим Семеныч.
— Зачем же зло? Ты делай добро, — дружеским, увещающим, серьезным тоном ответил Карась.
— И что же в итоге?
Максим Семеныч любовно смотрел на старого товарища: голова пооблезла-таки и посерела от седины, от прежней молодцеватости осталось одно-единственное — закрученные вверх усы. Ожирел, расплылся, отяжелел, ниже ростом стал. Но в серых глазах — старое: милая наивность, покоряющее простодушие, детское доверие ко всему, что ни скажи.
— В итоге? Гмм…
Карась задумался на мгновение. Взмахнул папиросой.
— В итоге — все равно подохнем!
Сказал беззаботным, ясным тоном, как о чем-то безразличном и слишком очевидном. А у Максима Семеныча защемило сердце, словно сейчас только, при виде этого большого, грузного человека, с лихими усами, перевитыми сединой, понял он, что молодость прошла, ничего не вернешь и скоро придется очистить место в жизни для других, а самим отойти к сторонке, в уголок забвения и ненужности.
— Как незаметно жизнь прошла! — сказал он печально.
Хотел прибавить еще что-то, выражающее всю тоску о промелькнувшей жизни, близкое, интимное, но, пока искал это самое важное, Карась поправил штаны и заговорил свое:
— Я не люблю эту философию — ну ее к черту! Сон отбивает…
Заговорили оба разом, не слушая и слыша друг друга. И то, что безуспешно старались и не могли сказать вчера, значительное и глубокое, что скользило в мыслях близко, но неуловимо, а в слове выходило туманным и тусклым, — теперь выливалось неожиданно просто, ясно и последовательно, несмотря на диковинные скачки. Мысль, словно озаренная неожиданным светом, приобрела необыкновенную силу проникновения…
И было что-то сердечно-сладостное в этом подведении итогов пройденной жизни, освежающее, открывающее глаза. Пусть оба беспорядочно перескакивали, путались, обрывали, не заботились о связи, говорили непонятное, — они не смущались и понимали друг друга.
— Я — кочевник, — говорил Карась, — разъезды… мотаешься туда-сюда почти круглый год. Когда вернешься домой, доберешься до кровати — дня три спишь без просыпу, рад месту… И с детишками некогда… Растут двое: мальчишка и девчонка… Может, хорошими людьми выйдут… Оглянуться некогда… Вот — и старость подползет — не заметишь…
В беззаботно-ясном, равнодушном тоне чуть слышно дрогнула дребезжащая нотка… Тонким жалом впивалась боль в сердце, тихая, долгая…
С этой болью Максим Семеныч и проснулся. Встал. Понял, отчего боль: лежал на левом боку…
Звонили — должно быть, к обедне или к «Достойному». В открытые настежь двери, через коридор и галерейку, вместе с медными певучими звуками тянуло с улицы утренней свежестью и конским запахом с базара. За окнами колыхалась пестрая зыбь многоголосного говора, мягкое тарахтенье телег, короткое ржание, отдельные всплески крика, а со двора шумно залетал запоздалый крик кочета.
Максим Семеныч вздохнул. Поглядел на свои босые, угловатые ноги, сокрушенно покрутил головой. Почему это во сне так: как будто вчерашнее, а словно совсем другое? Вчерашняя полусонная, ленивая беседа с Карасем была — как всегда бывает в редкие и хорошие минуты, после приятной еды и изрядной товарищеской выпивки: умозрительная, серьезная и немножко бестолковая. А во сне вот — словно иной свет и особое постижение… Сейчас уж и не вспомнишь, о чем было? О жизни?..
Ну, что же — жизнь, как жизнь. Обывательская. Много не вылущишь из жизни земского ветеринара: мокрецы, подседы, ящур, сибиреязвенный прививки и прочее. Разъезды, съезды… Ну, карты… В часы грусти — выпивка, перепалки с Таней… Обыкновенное. Возможно, что бывает и более осмысленная, интересная жизнь, но… какая, где, у кого? — пальцем не укажешь. И живешь по инерции…
Иногда думается, что могло бы сложиться и несколько иначе, чуть-чуть уютнее, культурнее, опрятней. В личной, по крайней мере, обстановке. Конечно, Таня туповата, вульгарна, порой тяжела… могла бы быть и иная подруга жизни. И Маруська с Зинкой могли бы писаться Карповыми — его фамилией, а не Мутовкиными, по фамилии Тани. Нет, не Тани даже, а ее законного супруга — рыжего мужичка Мишки Мутовкина, человека ослабшей, потерянной жизни, прозванного — за наклонность к кудрявой речи Французом.
Но раз сложилось так — делать нечего.
Детишки связали… Маруська с Зинкой растут уже по-господски, и Мишка Мутовкин, когда работает у Максима Семеныча, обращается с ним на вы, Маруську зовет: Морея Михайловна, а Морее Михайловне всего пять лет. Таню, которая обходится с ним с оскорбительным высокомерием, называет Татьяной Спиридоновной и на супружеские права никогда не посягает — смирный человек. Лишь изредка, в дни бурного запоя, подтравленный насмешливым поощрением слободчан из ссыпщиков и купечества, любителей веселого развлечения, он зайдет против дома «с низами», полутораэтажного, не так давно купленного ветеринаром у разорившегося старого хлеботорговца Прохватилова, и в долгой, изысканной речи, искусно пересыпанной крепкими выражениями, час-другой отчитывает Максима Семеныча, пока не изольет всю обиду сердца.
В одном из таких полемических штурмов он прозвал Максима Семеныча профессором кислых щей и эта нелепая кличка так и укрепилась в слободе за ветеринаром.
Максим Семеныч был равнодушен к Мишкиным обличениям и праздному зубоскальству слободских шибаев. Но Таню они приводили в немалое негодование и с трудом можно было удержать ее от публичной схватки с законным супругом и его поощрителями. Перед Мишкой Максим Семеныч чувствовал глухую вину и старался хоть чем-нибудь искупить ее: выдумывал для него работу по кровельной части, — Мишка был кровельщиком, — рекомендовал его знакомым в окрестности, давал деньжонок, таскал с собой на рыбную ловлю. На берегу речки Иловатки, у огонька, перед кипящим чайником, за полубутылкой, они приятельски вели тихую беседу о жизни, об ее непостижимых тайнах и роковых несообразностях, о происхождении мира и о приставе Мордальоне. Француз расспрашивал о звездах и жаловался на Мордальона, который притесняет мастеровую братию. А Максим Семеныч, в минуты легкого подпития, изливался перед Французом в сетованиях на Таню, на ее грубость, некультурность, неумение держать себя с достоинством: носит шляпки, но порой ввернет при посторонних такое словцо, что со стыда сквозь землю провалился бы… не постесняется высморкаться пальцами, дать раза пониже поясницы тому же приставу Мордальону, который имеет наклонность к вольным шуткам в дамском обществе. А слободская знать — попадьи и купчихи — беспощадна: походя жалит сердце Максима Семеныча тонкими намеками на светские достоинства Татьяны Спиридоновны.