Максим Семеныч вопросительно посмотрел на знакомый старенький, протертый портфель, который сам же подарил в мае прошлого года Лататухину, поздравляя его со вступлением на службу по обереганию порядка и законности. Посмотрел на скорбное лицо нежданного посетителя. Недавно еще, когда Лататухин не служил в стражниках, а работал мужицкую работу, в этом сплюснутом лице кирпичного цвета, с белыми усами книзу, было выражение деловитой, озабоченной, серьезной человеческой мысли. Теперь, вместе с медной бляхой на фуражке, выступило что-то солдатское, служебное, застланное неуловимой серой завесой от обыденных, простых человеческих отношений. И стал всем чужой человек.
— Какой собачки?
Максим Семеныч немножко встревожился. Он знал, что за Дружком и Бингошкой водились проступки. Сажать на цепь их было жалко — маленькие были песики — и удержать во дворе мудрено: постоянно выскакивали за калитку, а там пользовались особым вниманием школьников. Ребята дразнили их свистом, лаем, запускали в них черепками, камушками. Дружок и Бингошка с готовностью принимали вызов, заливались тонким, отчаянным лаем, отступали в калитку под натиском врага и мчались за ним, когда он улепетывал. Случалось, в пылу увлечения хватали за пятки и не раз приходилось Максиму Семенычу вознаграждать потерпевших гостинцами за причиненный изъян в штанишках или валенках.
Случилось, вероятно, и теперь что-нибудь. Но почему делу дан такой официальный ход?
— Желтая собачка была у вас… Угарка… — мягко, тоном извинения сказал, склоняя голову на бок, Лататухин.
— Ну?..
— Похарчилась?
— Давно.
— Вот, господин пристав, Ардальон Степаныч, по этому случаю приказали допросить… Не закопали… надо было зарыть…
— Как не закопали? Что вы? в уме?.. — сердито сказал Максим Семеныч.
— Лежит у Парамона Канашкина на огороде, — мягко, чуть заметно, виновато улыбнувшись, сказал Лататухин — был, действительно, что прикрыт снежком, а сейчас обтаямши…
Максим Семеныч с изумлением глядел на него: не мистифицирует ли? Нет, стоит почтительный, серьезный, даже скорбный. А портфель? А портфель под мышкой придает ему вид торжественный и строгий.
— Позвольте! Игнат Иваныч! — заговорил Максим Семеныч ласково убеждающим, приятельским голосом и покраснел от стыда, — я же Ваське Танцуру приказал… И заплатил…
Лататухин щелкнул языком — с тем сожалением, которое является у взрослого человека при виде детской глупости. Пошевелил погонами и ушами. Сказал дружеским тоном:
— Нашли человека!.. Каплюга… никакой самостоятельности… А вы доверяете ему…
— Да нет, не может быть! — взволнованно воскликнул Максим Семеныч, — это — не Угар! Мало ли желтых собак?..
— Угар, — грустно вздохнул Лататухин.
— Ну, так позовем Ваську!.. Садитесь пока, Игнат Иваныч…
— Сидеть-то время не дозволяет…
Но все-таки сел Лататухин — у самой двери. Помолчал и, понизив голос, сказал:
— А на меня, Максим Семеныч, не обижайтесь: я — подчиненный человек. Приказывает — надо исполнять А не исполнять — не служить…
— Я понимаю, — сказал Максим Семеныч, сдвигая озабоченно взъерошенные брови, — стыдно ему было этого приятельского тона, — но Танцура вы допросите!..
— Что ж, можно… Вилючий человечишко-то… Напрасно вы с ним… Голодранец, больше ничего…
И это доброжелательное наставление было обидно и причиняло боль стыда. Но оно было справедливо: непростительным легкомыслием было полагаться на Ваську Танцура. Но, с другой стороны, и вероломство превосходило всякие вероятия…
Танцур, по зову Аксютки, явился необычайно скоро, — словно совесть была у него чиста, как слеза, — и было похоже, что ожидал какого-нибудь нового поручения, связанного с двугривенным.
— Василий! Что ж ты со мной делаешь! — простонал Максим Семеныч, — я на тебя, скотина, положился, как на порядочного человека, а ты, что сделал?..
— Которого? — Танцур бессмысленно вытаращил глаза и с раскрытым ртом глядел то на Максима Семеныча, то на Лататухина.
— А собаку куда дел? — бросил стражник сурово-обличительным тоном, глядя вбок на Ваську презрительным взглядом.
— Позвольте… Это — Угарку? А вам какое до него дело? Куда дел? Заговел им перед Масляной…
— Заговел? А у Парамона Канашкина на огороде не Угар лежит?
— Может, и по ночам брешет? — Васька иронически скосился на стражника.
— Двугривенные лишь огребать охотник!
— Уши-то у вас, как телехфон, хороши! — не слыхали, не брешет по ночам?
— Босяк…
Танцур смерил стражника высокомерным взглядом. Лататухина, который так недавно еще был не начальственным лицом, а незначительным рядовым обывателем, за его замечательные уши звали Уханом, звали безвозбранно, походя, без особой ядовитости, а просто потому, что было короче и выразительнее, чем Игнат Иванов Лататухин. Может быть, прозвище это и не очень много удовольствия доставляло ему, но он притерпелся и не слышал в нем чего-либо язвительного. Когда же на плечах у него оказались погоны с золотым галуном, так приблизившие его к офицерскому облику, он стал вдруг чрезвычайно чувствителен к малейшему умалению своего престижа и не только кличка Ухан, но и отдаленный намек на уши, брошенный мимоходом и, конечно, не без ехидства, приводил его в негодование.
Упоминание Танцура об ушах, несомненно умышленное, заставило его густо покраснеть. Но он сдержался и скорбно официальным голосом сказал, обращаясь к Максиму Семенычу:
— Должен я исполнить приказание, Максим Семеныч. Сами видите: от этого субэкта, — он пренебрежительно кивнул на Танцура, — послушать нечего… Позвольте записать… Чин на вас какой будет?